Мои предки! Они пришли из Нормандии, с туманного моря, жадные к солнцу. Их желания были бесчисленны, как мои. Они стремились, как я, ко всему, что греет, что мягко на ощупь и приятно на вкус, что нежит, манит, доставляет блаженство. И чтобы всем обладать, они топтали и убивали все, смеясь, из одной только любви. Как должны были блестеть их глаза! У них, конечно, были красные щеки, длинные белокурые волосы и широкие плечи. Я думаю, что они были совершенно цельными и очень умными людьми. Они нарушали все договоры, доверяли только своим, выпрашивали княжества в качестве утренних подарков, мешали собирать жатву и торжествовали над умирающими от голода городами. Их голоса звучали так ужасно, что перед каждым из них обращалось в бегство целое войско.
Как они презирали их, этих прекрасных, мягких рабов, которых покорили! Только одного врага они уважали, потому что он противостоял им: то была скала Монте-Казино. Внизу они свирепствовали и любили; наверху, в каменной пустыне, раздавались литании. Наверху задумчивые монахи нагибались над древними пергаментами, точно разыскивали на песке последние следы шагов загадочной чужеземки. А внизу сверкали взоры варваров. Они чувствовали себя скованными этим молчанием; от бессилия и неудовлетворенного желания им было жутко. Они не могли больше переносить этого, они шли во власянице на тихую вершину, которой не могли достичь в латах. Один остался наверху и принял пострижение. Я понимаю его!
Он отказался от всего, потому что и все не могло насытить его. В сладчайшей фиге, таявшей на его языке, скрывалась, сладость, которую он мог только предчувствовать, и за вкус которой отдал бы жизнь. Бархатистые глаза девушек в апельсиновых рощах раздражали его; они были плодами, более зрелыми и более золотистыми, чем те, которые росли вокруг, и он отчаивался сорвать их, — хотя они уже таяли у него на губах. У воздуха были руки и груди, он был сладострастен, как женщина. Рыцарь был полон желания насытить его и исчезнуть в нем. И каждое утро он в бессилии смотрел, как тот отдавался всем…»
Она повернулась к равнине спиной и углубилась в горы. Они были голые, темные, ущелья беспорядочно прорезывали их, образуя обломки, похожие на разрушенные города. Вдруг она в самом деле очутилась перед уцелевшим городом; из источенной стены выбивались алоэ и выползали ящерицы. Крыши, серые и неровные, горели на солнце; над ними возвышалась круглая, толстая башня. Она была изъедена червями и обросла зеленым мохом. Полуразрушенная мостовая образовала впадины, полные холодного запаха гнили; она проходила между черными арками ворот, покрывала кривые грязные площади и доходила до низких порталов церквей. Внутри, на пустых кафельных полах, дробились цветные отражения. У стены, на растрескавшихся подоконниках, притаились безобразные чудовища, вцепившиеся в изможденных грешников.
Она повернула обратно; темноту погреба сменил белый свет солнца. Она поднялась направо по холму, поросшему увядшей травой. Внизу открылся город, наполовину засыпанный мелкими камнями, его узкие дворы, засаженные фиговыми деревьями и обнесенные косыми стенами. «Чудовища с церковных окон, — подумала она, — перепрыгнули через них; они утащили оттуда последних людей».
За ней группа развалин образовала полукруг; она медленно вошла в него, ища тени. Внутри перед растрескавшимися мраморными окнами, висели гардины из плюща. С сетеобразных стен по покатому лугу скатывались мелкие обломки. Она вытянулась на плоском камне, который жег ее. Посреди котловины ветвился уродливый виноградный куст. Она лежала на краю и, когда полузакрывала глаза, ей казалось, что он висит среди горящего голубого неба. Белый камень, блестящий плющ и голубой огонь: она растворялась в них. В ее жилах кипела жгучая радость; ее охватило томление… Издали, из города призраков, донесся рев. Ах! Это чудовища! Они свирепствуют в городе. Заколебался заржавевший колокол. Нет, это только одуряющее молчание полудня. Это только звук флейты Пана.
— Пан!
Она звала его; ее волосы растрепались на затылке, она распростерла руки на пылающей скале. Там, у той линии, возвышается его алтарь; над ним висит флейта… Тише, это его шаги… Она тихонько подняла ресницы: перед ней, перекинув ногу через стену, стоял он сам, косматый, широкогрудый и загорелый, в штанах из козьих шкур, с пробивающейся бородкой и круглыми глазами, пылающими, мрачными и неподвижными. Он крался к ней, вытянув голову. Ее взор под длинными ресницами ждал его. Он хищно и робко нагнулся над ней; от него пахло скотом и богами. Она медленно соединила руки над шкурой на его спине.
Что-то засмеялось в забытой каменной котловине, колебавшейся вместе с ней и с ним в горящей синеве. Она встрепенулась. Наверху, упираясь передними ногами о край стены, возвышался огромный козел, длинношерстый, худой и похотливый.
Он был козий пастух. Одинокий и неподвижный стоял он среди папоротника и мяты в ущелье, на сухих склонах которого паслись его животные.
— Что ты, собственно, делаешь? Ты всегда стоишь так, скрестив руки?
— Только днем, когда нет тени.
— А когда приходит тень?
— Тогда я делаю вот это.
У его ног лежали только что вылепленные глиняные предметы.
— Покажи мне, как ты это делаешь?
Он сел, поджал под себя ноги и начал лепить, серьезно, равномерно покачивая головой. Он делал пузатые амфоры и называл их «коровами»; о стройных узких вазах он говорил:
— Это красивые девушки.
Он сделал кувшин, выпуклость которого представляла собой человеческую голову с невыразительным, глуповатым профилем. Она заглядывала ему через плечо, следя за тем, как вырастают под его пальцами создания — в таинственный полдень, точно из лона самой природы. Это был Пан. Он искал в глине существ, следы которых потерял две тысячи лет тому назад, и он извлекал из нее сказочных птиц — одних с зазубренными перьями, с узкими, свирепыми головами и большими когтями, других с лошадиными гривами и третьих с мордами морских львов. Показывались также, немного неясно, люди с, козлиными лицами.
Вечером он погнал стадо домой. Козы размахивали полным выменем. Козлы клали им на спину стянутые ремнями жилистые шеи. Молодые козочки прыгали. У стены одного дома, в хлебной печи, он обжег свои горшки. Те, которые высохли на солнце, он искрошил пальцами.
— Почему, почему?
— Не годятся. Не дадут ни гроша.
— А другие?
— Продам внизу.
Один из сосудов разбился.
— Никуда не годится. Плохая земля. О, горе, ни один крестьянин не покупает их больше. Только приезжие, оттого, что не знают.
— Когда ты спустишься вниз?
— Когда вернутся другие.
— Кто это другие?
— Все, кто живет здесь в городе.
— Значит, здесь живет кто-нибудь? Где же они?
— Внизу. Помогают собирать виноград.
— Иди же и ты.
Он резко отвернулся.
— Не хочу. Я остаюсь с козами.
На другой день она сказала:
— Выйди-ка из этих скал, сойди к дороге и посмотри вниз, как там красиво и весело. Там собирают виноград.
Он последовал за ней, неохотно и похотливо. И она увидела то, что хотела: как его дикая и убогая фигура обрисовывалась над пышной, мягкой страной. Он оставался молчаливым и сдержанным.
— Что это там внизу, между лозами?
— Миндальные деревья.
— А рядом?
— Персики.
— А дальше?
— Яблони, груши…
Он посмеивался в промежутках между словами; его щеки стали темнее. В густых массах зелени горели гранаты.
— Орехи… Каштаны… Фиговые деревья…
Он причмокнул.
— А тот маленький белый домик? — спросила она.
Он заметил его, его жадные взгляды вытащили его из яркой зелени, в которой он прятался.
— Кто там живет?
— Ха! Толстяк… и четыре красивых девушки.
Он поднес ей к лицу четыре пальца и засмеялся громко и свирепо — нищий завоеватель, сжигаемый желаниями и в долгих лишениях достаточно зачерствевший, чтобы в один прекрасный день вихрем спуститься со своей голой скалы, и, точно рок, обрушиться на все, что манило и отдавалось.